Читать «Нагрудный знак «OST». Плотина» онлайн - страница 186

Виталий Николаевич Сёмин

— Да пусть катится со своими дурацкими подковырками!

И еще некоторое время мне казалось, что теперь-то наконец я понял самое главное в жизни, наконец-то поступаю так, как чувствую. Преодолел свою постоянную завороженность то тем, то этим. То слабостью Костика, которого из-за его слабости нельзя обидеть, то значительностью Аркадия, то постоянной правотой Ванюши. Даже взглядом научился поигрывать. Обругал Ванюше Аркадия.

— Сам не рискует! В бараке сидит. А рассуждает!

Но Ванюша не согласился:

— Его много учили. Когда человека научат, он к одному и пригоден. Ему здесь негде развернуться, — и засмеялся: — Меня старались научить — не смогли! Так я ко всему понемногу…

Еще посмеялись:

— Мне хоть война не кончайся. Тут я всем ровня. Закончится, тот же Аркадий перестанет замечать.

У Ванюши желание посмеяться уравновешивалось желанием порассуждать. Спешил восстановить справедливость. Я редко попадал ему в настроение. Ванюша настраивался уклончиво: «Да нет, неплохой человек». И находил извинительные причины и для робкого, и для болтливого, и для скупого. Поражал и возмущал меня тем, как далеко при этом заходил. «Значит, была причина», — говорил о человеке, укравшем хлеб. «Какая же?!» — приходил я в неистовство. «Голод». — «А кто не голоден?!» — «Значит, голоднее». — «Ты мог бы украсть хлеб?» Ванюша смотрел не мигая. «Это как повернулась бы жизнь».

Я смотрел в его рыжие глаза с неподвижными зрачками, ждал, когда изменится выражение нестерпимой пристальности. Ванюша будто спохватывался, усмехался. Я поражался, почему его не застрелили еще в лагере военнопленных. Когда нас схватили, я сразу подумал, что Ванюшу выдадут глаза. Я замечал, как умолкали скандалисты, почувствовав неподвижный Ванюшин взгляд. Какая-то лампочка-мигалка то усиливала рысью желтизну вокруг его зрачков, то гасила. Должно быть, он сам знал силу своего взгляда и потому неожиданно по-женски потупливался. Во время споров, в которых он чаще всего участвовал молча, только по глазам и было видно, как вспыхивает и сосредоточивается его упорная и замкнутая мысль. Посмотрит кто-то на него, он потупится. Спорил и рассуждал со мной. Но и тут останавливался там, где слова теряли силу, где я, по его мнению, уже понять не мог. Вообще от споров уходил, будто от чего-то не совсем делового или достойного, что запутывает настоящую ясность. А «жизнь» — это и был порог, перед которым он останавливался. Будто три лагерных года — не «жизнь». Будто «жизнь» — это не то, что каждый день происходит, а нечто другое, где никакие принципы не действуют, где нет слов, значение которых было бы мне понятно. А я с величайшим пылом относился к принципам. И один из них был: не укради хлеба! Это был простейший и безусловный лагерный принцип. Поэтому я о нем и заговорил. Его и защищать не надо было — никто и не крал. Я запомнил всего один случай. А главное, был в этом принципе пылкий намек на братство. Разговоры же о «жизни» гасили любую пылкость. И этого я не мог вынести. Смотрел в Ванюшины неподвижные зрачки в думал: притворяется! Нет ничего важнее принципов. Я это знаю потому, что… чувствую. И нет ничего важнее пылкости, без которой не существует принципов. То, что говорил Ванюша, означало, что и ко мне он относится без всякой пылкости. И это было совсем плохо.