Читать «Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета» онлайн - страница 57

Дмитрий Викторович Токарев

<…> а вот и медицинское заключение, спазматическая сухотка спинного мозга, безболезненные язвы, повторяю, безболезненные, все безболезненное, многочисленные размягчения (ramollissements. — Д. Т.), бесчисленные затвердения, нечувствительность к ударам, слабеющее зрение, хронические колики, легкая диета, терпимый стул, слабеющий слух, нерегулярное сердцебиение, мягкий характер, слабеющее обоняние, чрезмерный сон, отсутствие эрекции <…>

(Безымянный, 419)

Подобное разложение телесного угрожает и герою «Старухи»: не желая того сам, он вобрал, принял старуху в себя и теперь пытается избавиться от нее, извергнуть ее вовне. Любопытно, что исчезновение чемодана со старухой, похищенного случайным попутчиком, совпадает по времени с физиологическим облегчением, которое испытывает герой после посещения уборной. «В моем животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и напрягаю ноги», — фиксирует он свое состояние, вызванное, по-видимому, поеданием сырых сарделек (Псс—2, 186). Старуха олицетворяет материю в ее неорганической, неконцентрированной форме; поедая сырые сардельки, герой как бы причащается этой материи, растворяет ее в себе. Его мучения в поезде похожи на мучения женщины во время родов; недаром он говорит о схватках. Похищение старухи, которое можно интерпретировать как ее возвращение в мир, как ее второе рождение, и есть результат этих мучений. Но происходит это второе рождение через зад, орган, которому и Хармс, и Беккет придавали особое значение. Достаточно вспомнить о том, что второе рождение в хармсовском квазиавтобиографическом тексте «Теперь я расскажу, как я родился…» происходит тоже через зад. Моллой говорит о заде, из которого он, по его словам, появился на свет, как об «истинном портале нашего существа», в то время как уста — не более чем «кухонная дверца» (Моллой, 86). Действительно, можно ли достичь просветления или, как в случае Беккета, небытия, если жизнь начинается с того, что обычно считается концом всего:

И голос говорит, что здесь ничто не движется, никогда не двигалось, никогда не сдвинется, кроме меня, а я тоже недвижим, когда оказываюсь в руинах, но вижу и видим. Да, мир кончается, несмотря на видимость, это его конец вдохнул в него жизнь, он начался с конца, неужели не ясно? Я тоже кончаюсь, когда я там, в руинах, глаза мои закрываются, страдания прекращаются, и я отхожу, я загибаюсь — живой так не может/

(Моллой, 41)

Если воспользоваться формулой Мэлона, мечтающего о таком конце, который был бы «рождением в смерть» (Мэлон, 314), то рождение через зад, как бы вбирающее в себя смерть, есть тогда «смерть в жизнь».

Копрологический мотив, ярко проявившийся и в «Старухе» и в «Теперь я расскажу, как я родился…», заставляет вспомнить об анальной фиксации авангарда, возникающей в результате распада симбиотического единства матери и ребенка; действительно, в авангарде переход от оральной к анальной стадии объясняется переносом садистского внимания с матери на производство собственного «дефектного мира», демиургом которого становится поэт-авангардист. Поедание мира — мотив, часто встречающийся в авангардном творчестве, — означает стремление к разрушению трансцендентного, служащее основой садистского характера. Тем самым поэт делается «творцом сотворившей его когда-то реальности», а продукт поедания — идеальным объектом манипуляции. И. Смирнов отмечает, что если для «садоавангарда» мир является съедобным (инкорпорируемым), то для обэриутов он становится «разлагающимся, непригодным к употреблению». Сырые сардельки и правда несъедобны, но герой «Старухи» все равно поглощает их, причащаясь тому неорганическому бытию, без погружения в которое невозможно возвращение к чистой реальности райской жизни. Но хармсовская концепция предполагала и следующий этап: за разрушением трансцендентности и триумфом имманентности должно было последовать их соединение в сфере, в которой человек и мир находились бы в трансцендентно-имманентных отношениях. В этом глубинное отличие хармсовской поэтики от поэтики футуризма. Опасность такого рода манипуляций достаточно ясна: инкорпорировав в себя мир, поэт рискует потерять собственную индивидуальность. Вот почему, мечтая избавиться от него, герой хармсовской повести стремится в конечном счете (и в этом он похож на «садоавангардистов») вновь обрести контроль над миром, сделать его зависимым от своей воли. «То, что имеет место вне субъекта, не должно овнутриваться им — только так объект останется самим собой», — замечает И. Смирнов, размышляя о поэтике «ОБЭРИУ». Объект и субъект, стоит прибавить, принимая во внимание, какую роль в позднем творчестве не только Хармса, но и других чинарей стал играть мотив засасывания, поглощения субъекта разложившимся гомогенным миром. Именно поэтому высказывание Смирнова приложимо лишь к позднему, прозаическому периоду в творчестве бывших обэриутов. Напротив, для очищения мира, к которому стремился в своей поэзии Хармс, этап «овнутривания» необходим. Опасность же полного растворения в бытии-в-себе, которая из него следует, по сути, определяется самим способом появления поэта на свет: не забудем, что в «Теперь я расскажу, как я родился…» он сам становится исторгаемым через зад продуктом; уже с момента рождения не он контролирует мир, навязывая ему свою волю, но мир контролирует его. Тот факт, что подобный мотив присутствует и в беккетовских произведениях, свидетельствует, несомненно, о реальности такого развития событий.