Читать «Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета» онлайн - страница 47

Дмитрий Викторович Токарев

Генри. <…> Ничего, весь день ничего. (Пауза.) Весь день, всю ночь ничего. (Пауза.) Ни звука.

Шум моря.

(Театр, 264)

6. Новая Анатомия

Если принять во внимание, что бессознательное — это черная вневременная дыра, в которой уничтожается линейность времени, то происходящие с беккетовским героем метаморфозы вряд ли покажутся странными. Так, нейтрализация «идентичности» персонажа влечет за собой нарушение парадигмы отец — сын и мать — жена. У Беккета сын чувствует себя своим собственным отцом: «Да, я был моим отцом и моим сыном», — утверждает безымянный персонаж «Никчемных текстов». В пьесе «Эндшпиль» доминирует и отдает приказы Хамм, сын Нелла, но нерушимость его власти ни в коем случае не объясняется простой передачей отцовской власти от старого и немощного отца к молодому и сильному сыну; в этом случае такая передача свидетельствовала бы о некой последовательности, о прогрессии, которая давала бы надежду на достижение конца, смерти. В действительности само физическое обличье персонажей подвергает сомнению такую возможность: герои, будучи представителями трех поколений, одинаково стары и немощны, так что невозможно даже определить их возраст. Их существование стабилизировалось на границе между жизнью и смертью, бытием и небытием. «Это очень неопределенно — жизнь и смерть», — говорит Мэлон (Мэлон, 248). Иногда они ведут себя как дети, нуждающиеся в помощи; иногда — как облеченные властью взрослые. В принципе подобное смешение детства и старости отражает вечное возвращение бытия к своим истокам, его замкнутость на самом себе: ребенок уже родится с «оскалом мертвеца».

Для Хармса между ребенком и стариком также нет принципиальной разницы: «<…> дети — это, в лучшем случае, жестокие и капризные старички», — утверждает Хармс в тексте «Статья» (Чинари—2, 402). Дети и старики часто появляются вместе, как, например, в рассказе «Я поднял пыль…» (1939):

Я поднял пыль. Дети бежали за мной и рвали на себе одежду. Старики и старухи падали с крыш. Я свистел, я громыхал, я лязгал зубами и стучал железной палкой. Рваные дети мчались за мной и, не поспевая, ломали в страшной спешке свои тонкие ноги. Старики и старухи скакали вокруг меня. Я несся вперед! Грязные рахитичные дети, похожие на грибы поганки, путались под моими ногами. Мне было трудно бежать. Я поминутно спотыкался и раз даже чуть не упал в мягкую кашу из барахтающихся на земле стариков и старух. Я прыгнул, оборвал нескольким поганкам головы и наступил ногой на живот худой старухи, которая при этом громко хрустнула и тихо произнесла: «Замучили».

(Псс—2, 137–138)

Следуя хармсовской логике, ребенок несет ответственность за свое рождение, поскольку оно нарушило равновесие и безгрешие Великого Ничто. Если бы не было рождения, не нужно было бы всю жизнь искать смерти, поиски которой вряд ли увенчаются успехом, ведь ребенок родится уже стариком. «<…> моего рождения не будет, а значит, не будет и смерти, и очень хорошо», — теоретизирует Мэлон (Мэлон, 248). Не случайно Клов в «Эндшпиле» хватается за багор, увидев в телескоп «мальца»— «будущего производителя» (Театр, 166). В рассказе «Изгнанник» (1946) отвращение к ребенку выражается еще в более резкой форме: