Читать «Записки молодого варшавянина» онлайн - страница 90
Ежи Стефан Ставинский
Я душил в себе инстинкт самосохранения, что удавалось мне с переменным успехом, и я даже пытался усмотреть в своей многолетней любви к Терезе смягчающее обстоятельство. Но жаждать жизни, когда смерть — единственный достойный выход? Спастись, а потом нацепить на грудь соответствующую медаль и выйти на пенсию? Ведь дело было в том, что все эти годы днем и ночью человек жил только думами о Родине, без права на другие мысли. Можно жить только любовью к женщине, только работой, только тем или иным стремлением, только болезнями, только ненавистью к кому-нибудь, к определенному классу или ко всему миру.. Но подчинить все только одной мысли о Родине — такая жизнь была величайшим самоотречением, ибо питалась не временными переживаниями, не мимолетной страстью, иллюзией или борьбой за лучшее существование, а внушенным понятием и некоей неуловимой, нематериальной потребностью. Ничем не обнаруживающая себя в обыденной жизни, перед лицом неотступной угрозы смерти или ареста, потребность эта проявлялась вдруг (вопреки разуму, опыту или интересам) как донкихотский протест против фактов, отражением которых была карта Европы, как лихорадка и паранойя, как смерть от шрапнели на Тарговой или под рухнувшими домами Свентокшиской, под огнем «коров» на Пулавской или минометов у главного вокзала, под авиабомбами на Садыбе или от голода в лагере смерти и, наконец, просто как иррациональная вера во что-то, чего нельзя сосчитать, взвесить, измерить тоннами или метрами, обменять на наличные деньги, что не повысит жизненный уровень и вообще не принесет никакой конкретной выгоды.
Это было бескорыстное чувство, тяжелая ноша, унаследованная от предков-поляков, но также и от породнившихся с ними, ассимилированных евреев, татар, армян, немцев и разных прочих чудаков, заселявших земли по обе стороны Вислы, заядлых патриотов, черт знает почему зараженных любовью к этой стране, готовых гибнуть на баррикадах, на улицах, на чердаках домов и в подвалах, опрокидывающих трамваи и киоски, вытаскивающих из домов гардеробы, диваны и кушетки, чтобы они послужили им защитой от танков и всей остальной могучей техники, готовых подставить грудь навстречу снарядам, бомбам и вообще всем существующим в двадцатом веке средствам уничтожения, вместо того чтобы бежать, уехать последним поездом, повеситься, принять другое гражданство, переселиться как можно скорее в Австралию, Канаду, Африку или на один их архипелагов Полинезии.
Мы всегда были достойны восхищения, нас всегда оплакивали, нам глубоко сочувствовали, на наши мучения взирали со слезами на глазах, воспоминания о нас появлялись в траурных рамках, но гибли мы всегда в одиночестве, без всякой надежды на помощь. И теперь, пробираясь под рвущимися снарядами вдоль маленькой улочки между Пулавской и Аллеей Независимости, я ощущал, как это проклятие, тяготевшее над судьбой поляков, давит и на меня, уродуя мою психику,— ведь я даже перед самим собой стыдился желания выжить несмотря ни на что, спастись вместе с Терезой, моей несчастливой любовью, остаться в живых вопреки извечной традиции восстаний и поражений, тюрем, виселиц, расстрелов у стены, похорон в братских могилах, спастись, потому что я хотел любить, читать книги и вообще дожить до каких-то серьезных свершений, а эти мысли были изменой и дезертирством, когда горела Варшава и погибали все самые лучшие, самые бескорыстные, одержимые одной идеей, одной горячкой. Я шел средь грохота и свиста, там, где теперь ходит автобус 114, и, терзаемый противоречивыми чувствами — волей к борьбе и страхом, с трудом преодолевал в себе трусость и тягу к компромиссу.