Читать «Рублев» онлайн - страница 63

Валерий Николаевич Сергеев

Благодаря Епифанию мы сейчас можем себе представить личность Феофана, который так поразил современников. Заезжий греческий художник и русский писатель-монах были духовно близки. Тому доказательство — любовный, местами восторженный рассказ Епифания, а также собственное свидетельство рассказчика, что и Феофан любил его, почасту с ним беседовал. Эта беседа могла вестись и по-русски, и на родном языке художника — Епифаний хорошо знал по-гречески. Воспоминания и летописи сходятся в определении выдающегося ума и образованности грека, называя его философом. Не расходятся эти источники в оценке его художества. Для летописцев XIV века едва ли не все русские художники, работающие с Феофаном, — его ученики. Епифаний подчеркивает его исключительный дар в разных видах изобразительного искусства — в украшении книг, писании икон и стенописей. Феофан, по его словам, «книг изограф нарочитый и живописец изящный во иконописцах, иже многи различны, множае четверо десяточисленных (больше сорока. — В. С.) церквей каменных своею подписал рукою…». Знатоков искусства тех лет удивляли редкостные композиции его стенонисей, «страннолепные» росписи княжеских теремов, невиданные рисунки, в частности, сделанное по заказу Епифания на листе бумаги изображение Константинопольского храма Софии. Некоторые из этих «новостей» московские художники тщательно изучали, перерисовывали, «друг от друга приемлюще».

Не менее привлекала москвичей сама личность художника. Открытый, разговорчивый, будучи блестящим мастером-импровизатором, он любил работать при людях в умственных с ними беседах. Не пользуясь образцами, на намять, он «знаменил» — набрасывал композиции, писал быстро, то подходя к изображению, то отходя от него, проверяя впечатление от живописи на расстоянии. Так он и работал «изобразуя писаше, ногами ж без покоя стояще, языком же беседуя с приходящими глаголаше, а умом и дальная и разумная обгадоваша, чувственныма очима разумную видеше доброту…». «Разумная доброта» — осмысленная красота его искусства поражала, как и его беседы. Феофан уже хорошо знал русский язык, и русским его собеседникам нельзя было ве удивляться отточенности, изощренности его мысли: «не мощно еже не почудитися разуму и притчам его и хитростному строению…»

Много ездивший, он легко сходился с людьми, но держался, судя по обмолвкам Епифания, с чувством большого достоинства, вызывал к себе почтительное отношение. Нелегко было, например, просить Феофана о какой-либо работе. Епифаний пишет, с каким внутренним напряжением он решился наконец «понудить» Феофана начертать для него на листе бумаги изображение Софийского собора. «Аз видя себе от него любима и не оскорбляема и примесих к дерзости безстудство и понудих его, рекий: «Прошу у твоего мудролюбия да шарми (красками. — В. С.) накартаеши изображение оныя церкви святыя Софии, иже в Цареграде…»

«По всему складу своего характера Рублев был долям противоположностью Феофана. Феофан живой, общительный, подвижный, был полон потребности воздействовать, убеждать, волновать. Рублев был сосредоточен, погружен в себя, немного робок, но настойчив в исканиях и в сердце своем хранил тот жар, который тем больше согревает, чем глубже он запрятан. Свидетель предзакатной вспышки Византии Феофан вынужден был покинуть родину и чувствовал себя на чужбине немного отщепенцем. Рублев жил более цельной и здоровой жизнью, вместе со своим народом, вступившим на широкий путь исторической жизни» (М. В. Алпатов),